Кассиль Лев. Линия связи (рассказы)

  • 02.04.2024

Кассиль Лев Абрамович родился 27 июня 1905 в слободе Покровской (г. Энгельс на Волге) в семье врача. Учился в гимназии, после революции преобразованной в Единую трудовую школу. Сотрудничал с Покровской детской библиотекой-читальней, при которой организовывались для детей рабочих различные кружки, в том числе издавался и рукописный журнал, редактором и художником которого был Кассиль. По окончании школы за активную общественную работу Кассиль получил направление в вуз. В 1923 поступает на математическое отделение физико-математического факультета Московского университета, специализируясь на аэродинамическом цикле. К третьему курсу начал всерьез думать о литературном труде. Через год написал свой первый рассказ, который был напечатан в 1925 в газете "Новости радио". Все свободное время отдавал чтению русской классики.
В 1927 познакомился с В.Маяковским, громоподобным талантом которого давно восхищался, начинает сотрудничать в журнале Маяковского "Новый Леф". Здесь были напечатаны отрывки из первой книги "Кондуит". Получил предложение сотрудничать в журнале "Пионер", где в это время работали М.Пришвин, А.Гайдар и др. Познакомился с С.Маршаком, встреча с которым определила творческий путь Кассиля как детского писателя. Из журналистики не уходил: более девяти лет работал в газете "Известия", ездил по стране и за рубеж, встречаясь с интересными людьми, публикуя материалы в газетах для взрослых и детей. Вторая большая книга "Швамбрания" вышла в 1933;
Тематика повестей и романов, написанных впоследствии Кассилем, разнообразна: "Вратарь республики" (1937); "Черемыш - брат героя" (1938); "Маяковский - сам" (1940); "Дорогие мои мальчишки" (1944); "Ход белой королевы" (1956); "Улица младшего сына" (совместно с М.Полянским, 1949); "Чаша гладиатора" (1961) и другие. Видный рус. сов. прозаик, более известный произв. дет. лит-ры, один из основоположников (вместе с Б. Житковым, К. Чуковским, С. Я. Маршаком) сов. дет. лит-ры. Род. в слободе Покровской (ныне - г. Энгельс), учился на физ.-мат. факультете МГУ, но не окончил его, полностью переключившись на лит. деятельность, в 1920-е гг. (по предложению В. Маяковского) работал в журн. «Новый ЛЕФ». Печататься начал с 1925 г. Чл.-корр. Академии пед. наук СССР. Лауреат Гос. премии СССР (1951).
Известность К. принесли две автобиогр. повести о детстве - «Кондуит» (1930) и «Швамбрания» (1933); объединены в один том - «Кондуит и Швамбрания» (1935); - содержащие условно-фантаст. элемент: воображаемую страну, придуманную детьми; мн. детали этой дет. игры (придуманная история, география, политика и т. п.) - напоминают более основательные и «серьезные» конструкции совр. фэнтези.
Глубокое знание интересов, увлечений, вкусов, нравов, языка и манер, всей системы ценностей современной ему молодежи, тяготения к реальному бытописанию, а в нем - к изображению людей «экстремальных» профессий (спортсменов, летчиков, художников, актеров и т. п.), определили тематику (и стиль) произведений Кассиля, написанных для детей и юношества: романы «Вратарь Республики» (1938), отразивший, в числе прочего, не охладевающую у писателя на протяжении всей жизни страсть футбольного болельщика; «Ход белой королевы» (1956), посвященный лыжному спорту; «Чаша гладиатора» (1960) – о жизни циркового борца и судьбах русских людей, оказавшихся после 1917 года в эмиграции; повести «Черемыш, брат героя» (1938), «Великое противостояние» (ч. 1–2, 1941–1947), передающей процесс духовного взросления «незаметной» девочки Симы Крупицыной, благодаря мудрому человеку и выдающемуся режиссеру неожиданно открывшей в себе талант не только и не столько актрисы, сколько незаурядной и сильной личности; «Дорогие мои мальчишки» (1944) - о детях, в годы войны заменивших в тылу отцов; «Улица младшего сына» (1949, совместно с М. Поляновским; Государственная премия, 1951), рассказавшая о жизни и смерти юного партизана Володи Дубинина; «Ранний восход» (1952) – также документальное повествование, посвященное светлой и короткой жизни начинающего художника Коли Дмитриева, трагически погибшего от рук религиозного фанатика в возрасте 15 лет; «Будьте готовы, Ваше высочество!» (1964), посвященная жизни в интернациональном и равноправном для всех советском пионерском лагере.


Лев Кассиль

Семь рассказов

ПОЗИЦИЯ ДЯДИ УСТИНА

Маленькая, по окна вросшая в землю изба дяди Устина была крайней с околицы. Все село как бы сползло под гору; только домик дяди Устина утвердился над кручей, глядя покривившимися тусклыми окнами на широкую асфальтовую гладь шоссе, по которому целый день из Москвы и в Москву шли машины.

Я не раз бывал в гостях у радушного и говорливого Устина Егоровича вместе с пионерами из одного подмосковного лагеря. Старик мастерил замечательные луки-самострелы. Тетива на его луках была тройной, скрученной на особый манер. При выстреле лук пел, как гитара, и стрела, окрыленная прилаженными маховыми перышками синицы или жаворонка, не вихлялась в полете и точно попадала в мишень. Луки-самострелы дяди Устина славились во всех окружных лагерях пионеров. И в домике Устина Егоровича всегда было вдосталь свежих цветов, ягод, грибов - то были щедрые дары благодарных лучников.

У дяди Устина было и собственное оружие, столь же старомодное, впрочем, как и деревянные арбалеты, которые он мастерил для ребят. То была старая берданка, с которой дядя Устин выходил на ночное дежурство.

Так жил дядя Устин, ночной караульщик, и на пионерских лагерных стрельбищах звонко пели его скромную славу тугие тетивы, и вонзались в бумажные мишени оперенные стрелы. Так он жил в своей маленькой избушке на крутогоре, читал третий год подряд забытую пионерами книгу о неукротимом путешественнике капитане Гатерасе французского писателя Жюль-Верна, не зная ее выдранного начала и не спеша добраться до конца. А за окошком, у которого он сиживал под вечер, до своего дежурства, по шоссе бежали и бежали машины.

Но этой осенью все изменилось на шоссе. Веселых экскурсантов, которые прежде под выходные дни мчались мимо дяди Устина в нарядных автобусах в сторону знаменитого поля, где когда-то французы почувствовали, что они не смогут одолеть русских, - шумных и любопытных экскурсантов сменили теперь строгие люди, в суровом молчании ехавшие с винтовками на грузовиках или смотревшие с башен двигающихся танков. На шоссе появились красноармейцы-регулировщики. Они стояли там днем и ночью, в жару, в непогоду и в стужу. Красными и желтыми флажками они показывали, куда надо ехать танкистам, куда - артиллеристам, и, показав направление, отдавали честь едущим на Запад.

Война подбиралась все ближе и ближе. Солнце на заходе медленно наливалось кровью, повисая в недоброй дымке. Дядя Устин видел, как косматые взрывы, жилясь, выдирали из охавшей земли деревья с корнем. Немец изо всех сил рвался к Москве. Части Красной Армии разместились в селе и укрепились тут, чтобы не пропускать врага к большой дороге, ведущей на Москву. Дяде Устину пытались втолковать, что ему нужно уйти из села - тут будет большой бой, жестокое дело, а домик у дядюшки Размолова стоит с краю, и удар падет на него.

Но старик уперся.

Я за выслугу своих летов пенсию от государства имею, - твердил дядя Устин, - как я, будучи прежде, работал путевым обходчиком, а теперь, стало быть, по ночной караульной службе. И тут сбоку кирпичный завод. К тому же склады имеются. Я не в законном праве получаюсь, ежли я с места уйду. Меня государство на пенсии держало, стало быть, теперь и оно передо мной свою выслугу лет имеет.

Так и не удалось уговорить упрямого старика. Дяди Устин вернулся к себе во двор, засучил рукава выгоревшей рубашки и взялся за лопату.

Стало быть, тут и будет моя позиция, - промолвил он.

Бойцы и сельские ополченцы всю ночь помогали дяде Устину превращать его избушку в маленькую крепость. Увидев, как готовят противотанковые бутылки, он бросился сам собирать порожнюю посуду.

Эх, мало я по слабости здоровья закладывал, - сокрушался он, - у людей иных под лавкой цельная аптека посуды... И половинки, и четвертинки...

Бой начался на рассвете. Он сотрясал землю за соседним лесом, закрыв дымом и тонкой пылью холодное ноябрьское небо. Внезапно на шоссе появились мчавшиеся во весь свой пьяный дух немецкие мотоциклисты. Они подпрыгивали на кожаных седлах, нажимали на сигналы, вопили вразброд и палили во все стороны наобум Лазаря, как определил со своего чердака дядя Устин. Увидев перед собой стальные рогатки-ежи, закрывшие шоссе, мотоциклисты круто свернули в сторону и, не разбирая дороги, почти не сбавляя скорости, помчались по обочине, скатываясь в канаву и с ходу выбираясь из нее. Едва они поравнялись с косогором, на котором стояла избушка дяди Устина, как сверху под колеса мотоциклов покатились тяжелые бревна, сосновые кругляши. Это дядя Устин незаметно подполз к самому краю обрыва и столкнул вниз припасенные здесь со вчерашнего дня большие стволы сосен. Не успев притормозить, мотоциклисты на полном ходу наскочили на бревна. Они кубарем летели через них, а задние, не в силах остановиться, наезжали на упавших... Бойцы из села открыли огонь из пулеметов. Немцы расползались, как раки, вываленные на кухонный стол из базарной кошелки. Изба дяди Устина тоже не молчала. Среди сухих винтовочных выстрелов можно было расслышать кряжистый дребезг его старой берданки.

Лев Кассиль

Семь рассказов

ПОЗИЦИЯ ДЯДИ УСТИНА

Маленькая, по окна вросшая в землю изба дяди Устина была крайней с околицы. Все село как бы сползло под гору; только домик дяди Устина утвердился над кручей, глядя покривившимися тусклыми окнами на широкую асфальтовую гладь шоссе, по которому целый день из Москвы и в Москву шли машины.

Я не раз бывал в гостях у радушного и говорливого Устина Егоровича вместе с пионерами из одного подмосковного лагеря. Старик мастерил замечательные луки-самострелы. Тетива на его луках была тройной, скрученной на особый манер. При выстреле лук пел, как гитара, и стрела, окрыленная прилаженными маховыми перышками синицы или жаворонка, не вихлялась в полете и точно попадала в мишень. Луки-самострелы дяди Устина славились во всех окружных лагерях пионеров. И в домике Устина Егоровича всегда было вдосталь свежих цветов, ягод, грибов - то были щедрые дары благодарных лучников.

У дяди Устина было и собственное оружие, столь же старомодное, впрочем, как и деревянные арбалеты, которые он мастерил для ребят. То была старая берданка, с которой дядя Устин выходил на ночное дежурство.

Так жил дядя Устин, ночной караульщик, и на пионерских лагерных стрельбищах звонко пели его скромную славу тугие тетивы, и вонзались в бумажные мишени оперенные стрелы. Так он жил в своей маленькой избушке на крутогоре, читал третий год подряд забытую пионерами книгу о неукротимом путешественнике капитане Гатерасе французского писателя Жюль-Верна, не зная ее выдранного начала и не спеша добраться до конца. А за окошком, у которого он сиживал под вечер, до своего дежурства, по шоссе бежали и бежали машины.

Но этой осенью все изменилось на шоссе. Веселых экскурсантов, которые прежде под выходные дни мчались мимо дяди Устина в нарядных автобусах в сторону знаменитого поля, где когда-то французы почувствовали, что они не смогут одолеть русских, - шумных и любопытных экскурсантов сменили теперь строгие люди, в суровом молчании ехавшие с винтовками на грузовиках или смотревшие с башен двигающихся танков. На шоссе появились красноармейцы-регулировщики. Они стояли там днем и ночью, в жару, в непогоду и в стужу. Красными и желтыми флажками они показывали, куда надо ехать танкистам, куда - артиллеристам, и, показав направление, отдавали честь едущим на Запад.

Война подбиралась все ближе и ближе. Солнце на заходе медленно наливалось кровью, повисая в недоброй дымке. Дядя Устин видел, как косматые взрывы, жилясь, выдирали из охавшей земли деревья с корнем. Немец изо всех сил рвался к Москве. Части Красной Армии разместились в селе и укрепились тут, чтобы не пропускать врага к большой дороге, ведущей на Москву. Дяде Устину пытались втолковать, что ему нужно уйти из села - тут будет большой бой, жестокое дело, а домик у дядюшки Размолова стоит с краю, и удар падет на него.

Но старик уперся.

Я за выслугу своих летов пенсию от государства имею, - твердил дядя Устин, - как я, будучи прежде, работал путевым обходчиком, а теперь, стало быть, по ночной караульной службе. И тут сбоку кирпичный завод. К тому же склады имеются. Я не в законном праве получаюсь, ежли я с места уйду. Меня государство на пенсии держало, стало быть, теперь и оно передо мной свою выслугу лет имеет.

Так и не удалось уговорить упрямого старика. Дяди Устин вернулся к себе во двор, засучил рукава выгоревшей рубашки и взялся за лопату.

Стало быть, тут и будет моя позиция, - промолвил он.

Бойцы и сельские ополченцы всю ночь помогали дяде Устину превращать его избушку в маленькую крепость. Увидев, как готовят противотанковые бутылки, он бросился сам собирать порожнюю посуду.

Эх, мало я по слабости здоровья закладывал, - сокрушался он, - у людей иных под лавкой цельная аптека посуды... И половинки, и четвертинки...

Бой начался на рассвете. Он сотрясал землю за соседним лесом, закрыв дымом и тонкой пылью холодное ноябрьское небо. Внезапно на шоссе появились мчавшиеся во весь свой пьяный дух немецкие мотоциклисты. Они подпрыгивали на кожаных седлах, нажимали на сигналы, вопили вразброд и палили во все стороны наобум Лазаря, как определил со своего чердака дядя Устин. Увидев перед собой стальные рогатки-ежи, закрывшие шоссе, мотоциклисты круто свернули в сторону и, не разбирая дороги, почти не сбавляя скорости, помчались по обочине, скатываясь в канаву и с ходу выбираясь из нее. Едва они поравнялись с косогором, на котором стояла избушка дяди Устина, как сверху под колеса мотоциклов покатились тяжелые бревна, сосновые кругляши. Это дядя Устин незаметно подполз к самому краю обрыва и столкнул вниз припасенные здесь со вчерашнего дня большие стволы сосен. Не успев притормозить, мотоциклисты на полном ходу наскочили на бревна. Они кубарем летели через них, а задние, не в силах остановиться, наезжали на упавших... Бойцы из села открыли огонь из пулеметов. Немцы расползались, как раки, вываленные на кухонный стол из базарной кошелки. Изба дяди Устина тоже не молчала. Среди сухих винтовочных выстрелов можно было расслышать кряжистый дребезг его старой берданки.

Бросив в канаве своих раненых и убитых, немецкие мотоциклисты, сразбега вскочив на круто завернутые машины, помчались назад. Не прошло и 15 минут, как послышалось глухое и тяжкое урчание и, вползая на холмы, торопливо переваливаясь в ложбины, стреляя на ходу, к шоссе ринулись немецкие танки.

До позднего вечера длился бой. Пять раз пытались немцы пробиться на шоссе. Но справа из леса каждый раз выскакивали наши танки, а слева, там, где над шоссе нависал косогор, подступы к дороге охраняли противотанковые орудия, подтянутые сюда командиром части. И десятки бутылок с жидким пламенем сыпались на пытавшиеся проскочить танки с чердака маленькой полуразрушенной будки, на скворешне которой, простреленной в трех местах, продолжал развеваться детский красный флажок. «Да здравствует Первое Мая» - было написано белой клеевой краской на флажке. Может быть, это было и не ко времени, но другого знамени у дяди Устина не нашлось.

Так яростно отбивалась избушка дяди Устина, столько покареженных танков, облитых пламенем, свалилось уже в ближний ров, что немцам показалось, будто тут кроется какой-то очень важный узел нашей обороны, и они подняли в воздух около десятка тяжелых бомбардировщиков.

Когда дядю Устина, оглушенного и ушибленного, вытащили из-под бревен и он открыл, еще слабо разумея, свои глаза, бомбардировщики были уже отогнаны нашими «Мигами», атака танков отбита, а командир части, стоя неподалеку от разваленной избы, что-то строго говорил двоим перепуганно озиравшимся парням; хотя одежда их еще дымилась, оба выглядели задрогшими.


Когда в большом зале штаба фронта адъютант командующего, заглянув в
список награжденных, назвал очередную фамилию, в одном из задних рядов
поднялся невысокий человек. Кожа на его обострившихся скулах была
желтоватой и прозрачной, что наблюдается обычно у людей, долго
пролежавших в постели. Припадая на левую ногу, он шел к столу.
Командующий сделал короткий шаг навстречу ему, вручил орден, крепко
пожал награжденному руку, поздравил и протянул орденскую коробку.
Награжденный, выпрямившись, бережно принял в руки орден и коробку. Он
отрывисто поблагодарил, четко повернулся, как в строю, хотя ему мешала
раненая нога. Секунду он стоял в нерешительности, поглядывая то на
орден, лежавший у него на ладони, то на товарищей по славе, собравшихся
тут. Потом снова выпрямился.
- Разрешите обратиться?
- Пожалуйста.
- Товарищ командующий... И вот вы, товарищи,- заговорил прерывающимся
голосом награжденный, и все почувствовали, что человек очень
взволнован.- Дозвольте сказать слово. Вот в этот момент моей жизни,
когда я принял великую награду, хочу я высказать вам о том, кто должен
бы стоять здесь, рядом со мной, кто, может быть, больше меня эту великую
награду заслужил и своей молодой жизни не пощадил ради нашей воинской
победы.
Он протянул к сидящим в зале руку, на ладони которой поблескивал
золотой ободок ордена, и обвел зал просительными глазами.
- Дозвольте мне, товарищи, свой долг выполнить перед тем, кого тут
нет сейчас со мной.
- Говорите,- сказал командующий.
- Просим! - откликнулись в зале.
И тогда он рассказал.

Вы, наверное, слышали, товарищи,- так начал он,- какое у нас
создалось положение в районе Р. Нам тогда пришлось отойти, а наша часть
прикрывала отход. И тут нас немцы отсекли от своих. Куда ни подадимся,
всюду нарываемся на огонь. Бьют по нас немцы из минометов, долбят лесок,
где мы укрылись, из гаубиц, а опушку прочесывают автоматами. Время
истекло, по часам выходит, что наши уже закрепились на новом рубеже, сил
противника мы оттянули на себя достаточно, пора бы и до дому, время на
соединение оттягиваться. А пробиться, видим, ни в какую нельзя. И здесь
оставаться дольше нет никакой возможности. Нащупал нас немец, зажал в
лесу, почуял, что наших тут горсточка всего-навсего осталась, и берет
нас своими клещами за горло. Вывод ясен - надо пробиваться окольным
путем.
А где он - этот окольный путь? Куда направление выбрать? И командир
наш, лейтенант Буторин Андрей Петрович, говорит: "Без разведки
предварительной тут ничего не получится. Надо порыскать да пощупать, где
у них щелка имеется. Если найдем - проскочим". Я, значит, сразу
вызвался. "Дозвольте, говорю, мне попробовать, товарищ лейтенант?"
Внимательно посмотрел он на меня. Тут уже не в порядке рассказа, а, так
сказать, сбоку, должен объяснить, что мы с Андреем из одной деревни -
кореши . Сколько раз на рыбалку ездили на Исеть! Потом оба вместе на
медеплавильном работали в Ревде. Одним словом, друзья-товарищи.
Посмотрел он на меня внимательно, нахмурился. "Хорошо, говорит, товарищ
Задохтин, отправляйтесь. Задание вам ясно?"
Вывел меня на дорогу, оглянулся, схватил за руку. "Ну, Коля, говорит,
давай простимся с тобой на всякий случай. Дело, сам понимаешь,
смертельное. Но раз вызвался, то отказать тебе не смею. Выручай, Коля...
Мы тут больше двух часов не продержимся. Потери чересчур большие..." -
"Ладно, говорю, Андрей, мы с тобой не в первый раз в такой оборот
угодили. Через часок жди меня. Я там высмотрю, что надо. Ну, а уж если
не вернусь, кланяйся там нашим, на Урале..."
И вот пополз я, хоронюсь по-за деревьями. Попробовал в одну сторону -
нет, не пробиться: густым огнем немцы по тому участку кроют. Пополз в
обратную сторону. Там на краю лесочка овраг был, буерак такой, довольно
глубоко промытый. А на той стороне у буерака - кустарник, и за ним -
дорога, поле открытое. Спустился я в овраг, решил к кустикам подобраться
и сквозь них высмотреть, что в поле делается. Стал я карабкаться по
глине наверх, вдруг замечаю, над самой моей головой две босые пятки
торчат. Пригляделся, вижу: ступни маленькие, на подошвах грязь присохла
и отваливается, как штукатурка, пальцы тоже грязные, поцарапанные, а
мизинчик на левой ноге синей тряпочкой перевязан - видно, пострадал
где-то... Долго я глядел на эти пятки, на пальцы, которые беспокойно
шевелились над моей головой. И вдруг, сам не знаю почему, потянуло меня
щекотнуть эти пятки... Даже и объяснить вам не могу. А вот подмывает и
подмывает... Взял я колючую былинку да и покорябал ею легонько одну из
пяток. Разом исчезли обе ноги в кустах, и на том месте, где торчали из
ветвей пятки, появилась голова. Смешная такая, глаза перепуганные,
безбровые, волосы лохматые, выгоревшие, а нос весь в веснушках.
- Ты что тут? - говорю я.
- Я,- говорит,- корову ищу. Вы не видели, дядя? Маришкой зовут. Сама
белая, а на боке черное. Один рог вниз торчит, а другого вовсе нет...
Только вы, дядя, не верьте... Это я все вру... пробую так. Дядя,-
говорит,- вы от наших отбились?
- А это кто такие ваши? - спрашиваю.
- Ясно, кто - Красная Армия... Только наши вчера за реку ушли. А вы,
дядя, зачем тут? Вас немцы зацапают.
- А ну, иди сюда,- говорю.- Расскажи, что тут в твоей местности
делается.
Голова исчезла, опять появилась нога, а ко мне по глиняному склону на
дно оврага, как на салазках, пятками вперед, съехал мальчонка лет
тринадцати.
- Дядя,- зашептал он,- вы скорее отсюда давайте куда-нибудь. Тут
немцы. У них вон у того леса четыре пушки стоят, а здесь сбоку минометы
ихние установлены. Тут через дорогу никакого ходу нет.
- И откуда,- говорю,- ты все это знаешь?
- Как,- говорит,- откуда? Даром, что ли, с утра наблюдаю?
- Для чего же наблюдаешь?
- Пригодится в жизни, мало ль что...
Стал я его расспрашивать, и малец рассказал мне про всю обстановку.
Выяснил я, что овраг идет по лесу далеко и по дну его можно будет
вывести наших из зоны огня.
Мальчишка вызвался проводить нас. Только мы стали выбираться из овра-
га, в лес, как вдруг засвистело в воздухе, завыло и раздался такой треск,
словно вокруг половину деревьев разом на тысячи сухих щепок раскололо.
Это немецкая мина угодила прямо в овраг и рванула землю около нас. Темно
стало у меня в глазах. Потом я высвободил голову из-под насыпавшейся на
меня земли, огляделся: где, думаю, мой маленький товарищ? Вижу, медленно
приподымает он свою кудлатую голову от земли, начинает выковыривать
пальцем глину из ушей, изо рта, из носа.
- Вот это так дало! - говорит.- Попало нам, дядя, с вами, как
богатым... Ой, дядя,- говорит,- погодите! Да вы ж раненый.
Хотел я подняться, а ног не чую. И вижу - из разорванного сапога
кровь плывет. А мальчишка вдруг прислушался, вскарабкался к кустам,
выглянул на дорогу, скатился опять вниз и шепчет:
- Дядя,- говорит,- сюда немцы идут. Офицер впереди. Честное слово!
Давайте скорее отсюда. Эх ты, как вас сильно...
Попробовал я шевельнуться, а к ногам словно по десять пудов к каждой
привязано. Не вылезти мне из оврага. Тянет меня вниз, назад...
- Эх, дядя, дядя,- говорит мой дружок и сам чуть не плачет,- ну,
тогда лежите здесь, дядя, чтоб вас не слыхать, не видать. А я им сейчас
глаза отведу, а потом вернусь, после...
Побледнел он так, что веснушек еще больше стало, а глаза у самого
блестят. "Что он такое задумал?" - соображаю я. Хотел было его удержать,
схватил за пятку, да куда там! Только мелькнули над моей головой его
ноги с растопыренными чумазыми пальцами - на мизинчике синяя тряпочка,
как сейчас вижу... Лежу я и прислушиваюсь. Вдруг слышу: "Стой!.. Стоять!
Не ходить дальше!"
Заскрипели над моей головой тяжелые сапоги, я расслышал, как немец
спросил:
- Ты что такое тут делал?
- Я, дяденька, корову ищу,- донесся до меня голос моего дружка,-
хорошая такая корова, сама белая, а на боке черное, один рог вниз
торчит, а другого вовсе нет. Маришкой зовут. Вы не видели?
- Какая такая корова? Ты, я вижу, хочешь болтать мне глупости. Иди
сюда близко. Ты что такое лазал тут уж очень долго, я тебя видел, как ты
лазал.
- Дяденька, я корову ищу,- стал опять плаксиво тянуть мой мальчонка.
И внезапно по дороге четко застучали его легкие босые пятки.
- Стоять! Куда ты смел? Назад! Буду стрелять! - закричал немец.
Над моей головой забухали тяжелые кованые сапоги. Потом раздался
выстрел. Я понял: дружок мой нарочно бросился бежать в сторону от
оврага, чтобы отвлечь немцев от меня. Я прислушался, задыхаясь. Снова
ударил выстрел. И услышал я далекий, слабый вскрик. Потом стало очень
тихо... Я как припадочный бился. Я зубами грыз землю, чтобы не
закричать, я всей грудью на свои руки навалился, чтобы не дать им
схватиться за оружие и не ударить по фашистам. А ведь нельзя мне было
себя обнаруживать. Надо выполнить задание до конца. Погибнут без меня
наши. Не выберутся.
Опираясь на локти, цепляясь за ветви, пополз я... После уже ничего не
помню. Помню только - когда открыл глаза, увидел над собой совсем близко
лицо Андрея...
Ну вот, так мы и выбрались через тот овраг из лесу.

Он остановился, передохнул и медленно обвел глазами весь зал.
- Вот, товарищи, кому я жизнью своей обязан, кто нашу часть вызволить
из беды помог. Понятно, стоять бы ему тут, у этого стола. Да вот не
вышло... И есть у меня еще одна просьба к вам... Почтим, товарищи,
память дружка моего безвестного - героя безымянного... Вот даже и как
звать его, спросить не успел...
И в большом зале тихо поднялись летчики, танкисты, моряки, генералы,
гвардейцы - люди славных боев, герои жестоких битв, поднялись, чтобы
почтить память маленького, никому неведомого героя, имени которого никто
не знал. Молча стояли понурившиеся люди в зале, и каждый по-своему видел
перед собой кудлатого мальчонку, веснушчатого и голопятого, с синей
замурзанной тряпочной на босой ноге...

    ПРИМЕЧАНИЯ

Это одно из самых первых произведений советской литературы,
запечатлевших подвиг юного героя Великой Отечественной войны, отдавшего
свою жизнь для спасения жизни других людей. Этот рассказ написан на
основе настоящего события, о котором говорилось в письме, присланном в
Радиокомитет. Лев Кассиль работал тогда на радио и, прочитав это письмо,
сразу написал рассказ, который вскоре же был передан по радио и вошел в
сборник рассказов писателя "Есть такие люди", вышедший в Москве в
издательстве "Советский писатель" в 1943 году, а также в сборник
"Обыкновенные ребята" и др. По радио он передавался неоднократно.
1. Кореши - в некоторых областях так называют друзей, земляков, то
есть людей одного "корня".

    ЛИНИЯ СВЯЗИ

Памяти сержанта Новикова
Лишь несколько кратких информационных строк было напечатано в газетах
об этом. Я не стану повторять их вам, потому что все, кто читал это
сообщение, запомнили его навсегда. Нам неизвестны подробности, мы не
знаем, как жил человек, совершивший этот подвиг. Мы знаем только, как
кончилась его жизнь. Товарищам его в лихорадочной спешке боя некогда
было записывать все обстоятельства того дня. Придет еще время, когда
героя воспоют в балладах, вдохновенные страницы будут охранять
бессмертие и славу этого поступка. Но каждый из нас, прочитавших
коротенькое, скупое сообщение о человеке и его подвиге, захотел сейчас
же, ни на минуту не откладывая, ничего не дожидаясь, представить, как
все это свершилось... Пусть меня поправят потом те, кто участвовал в
этом бою, может быть, я не совсем точно представляю себе обстановку или
прошел мимо каких-то деталей, а что-то прибавил от себя, но я расскажу
обо всем так, как увидело поступок этого человека мое воображение,
взволнованное пятистрочной газетной заметкой.
Я увидел просторную снежную равнину, белые холмы и редкие перелески,
сквозь которые, шурша о ломкие стебли, мчался морозный ветер. Я
расслышал надсадный и охрипший голос штабного телефониста, который,
ожесточенно вертя рукоятку коммутатора и нажимая кнопки, тщетно вызывал
часть, занимавшую отдаленный рубеж. Враг окружал эту часть. Надо было
срочно связаться с ней, сообщить о начавшемся обходном движении
противника, передать с командного пункта приказ о занятии другого
рубежа, иначе - гибель... Пробраться туда было невозможно. На
пространстве, которое отделяло командный пункт от ушедшей далеко вперед
части, сугробы лопались, словно огромные белые пузыри, и вся равнина
пенилась, как пенится и бурлит взбугренная поверхность закипевшего
молока.
Немецкие минометы били по всей равнине, взметая снег вместе с комьями
земли. Вчера ночью через эту смертную зону связисты проложили кабель.
Командный пункт, следя за развитием боя, слал по этому проводу указания,
приказы и получал ответные сообщения о том, как идет операция. Но вот
сейчас, когда требовалось немедленно изменить обстановку и отвести
передовую часть на другой рубеж, связь внезапно прекратилась. Напрасно
бился над своим аппаратом, припадая ртом к трубке, телефонист:
- Двенадцатая!.. Двенадцатая!.. Ф-фу... - Он дул в трубку.- Арина!
Арина!.. Я - Сорока!.. Отвечайте... Отвечайте!.. Двенадцать восемь дробь
три!.. Петя! Петя!.. Ты меня слышишь? Дай отзыв, Петя!.. Двенадцатая! Я
- Сорока!.. Я - Сорока! Арина, вы слышите нас? Арина!..
Связи не было.
- Обрыв,- сказал телефонист.
И вот тогда человек, который только вчера под огнем прополз всю
равнину, хоронясь за сугробами, переползая через холмы, зарываясь в снег
и волоча за собой телефонный кабель, человек, о котором мы прочли потом
в газетной заметке, поднялся, запахнул белый халат, взял винтовку, сумку
с инструментами и сказал очень просто:
- Я пошел. Обрыв. Ясно. Разрешите?
Я не знаю, что говорили ему товарищи, какими словами напутствовал его
командир. Все понимали, на что решился человек, отправляющийся в
проклятую зону...
Провод шел сквозь разрозненные елочки и редкие кусты. Вьюга звенела в
осоке над замерзшими болотцами. Человек полз. Немцы, должно быть, вскоре
заметили его. Маленькие вихри от пулеметных очередей, курясь,
затанцевали хороводом вокруг. Снежные смерчи разрывов подбирались к
связисту, как косматые призраки, и, склоняясь над ним, таяли в воздухе.
Его обдавало снежным прахом. Горячие осколки мин противно взвизгивали
над самой головой, шевеля взмокшие волосы, вылезшие из-под капюшона, и,
шипя, плавили снег совсем рядом...
Он не слышал боли, но почувствовал, должно быть, страшное онемение в
правом боку и, оглянувшись, увидел, что за ним по снегу тянется розовый
след. Больше он не оглядывался. Метров через триста он нащупал среди
вывороченных обледенелых комьев земли колючий конец провода. Здесь
прерывалась линия. Близко упавшая мина порвала провод и далеко в сторону
отбросила другой конец кабеля. Ложбинка эта вся простреливалась
минометами. Но надо было отыскать другой конец оборванного провода,
проползти до него, снова срастить разомкнутую линию.
Грохнуло и завыло совсем близко. Стопудовая боль обрушилась на
человека, придавила его к земле. Человек, отплевываясь, выбрался из-под
навалившихся на него комьев, повел плечами. Но боль не стряхивалась, она
продолжала прижимать человека к земле. Человек чувствовал, что на него
наваливается удушливая тяжесть. Он отполз немного, и, наверное, ему
показалось, что там, где он лежал минуту назад, на пропитанном кровью
снегу, осталось все, что было в нем живого, а он двигается уже отдельно
от самого себя. Но как одержимый он карабкался дальше по склону холма.
Он помнил только одно - надо отыскать висящий где-то там, в кустах,
конец провода, нужно добраться до него, уцепиться, подтянуть, связать. И
он нашел оборванный провод. Два раза падал человек, прежде чем смог
приподняться. Что-то снова жгуче стегнуло его по груди, он повалился, но
опять привстал и схватился за провод. И тут он увидел, что немцы
приближаются. Он не мог отстреливаться: руки его были заняты... Он стал
тянуть проволоку на себя, отползая назад, но кабель запутался в кустах.
Тогда связист стал подтягивать другой конец. Дышать ему становилось все
труднее и труднее. Он спешил. Пальцы его коченели...
И вот он лежит неловко, боком на снегу и держит в раскинутых,
костенеющих руках концы оборванной линии. Он силится сблизить руки,
свести концы провода вместе. Он напрягает мышцы до судорог. Смертная
обида томит его. Она горше боли и сильнее страха... Всего лишь несколько
сантиметров разделяют теперь концы провода. Отсюда к переднему краю
обороны, где ожидают сообщения отрезанные товарищи, идет провод... И
назад, к командному пункту, тянется он. И надрываются до хрипоты
телефонисты... А спасительные слова помощи не могут пробиться через эти
несколько сантиметров проклятого обрыва! Неужели не хватит жизни, не
будет уже времени соединить концы провода? Человек в тоске грызет снег
зубами. Он силится встать, опираясь на локти. Потом он зубами зажимает
один конец кабеля и в исступленном усилии, перехватив обеими руками
другой провод, подтаскивает его ко рту. Теперь не хватает не больше
сантиметра. Человек уже ничего не видит. Искристая тьма выжигает ему
глаза. Он последним рывком дергает провод и успевает закусить его, до
боли, до хруста сжимая челюсти. Он чувствует знакомый кисловато-соленый
вкус и легкое покалывание языка. Есть ток! И, нашарив винтовку
помертвевшими, но теперь свободными руками, он валится лицом в снег,
неистово, всем остатком своих сил стискивая зубы. Только бы не
разжать... Немцы, осмелев, с криком набегают на него. Но опять он
наскреб в себе остатки жизни, достаточные, чтобы приподняться в
последний раз и выпустить в близко сунувшихся врагов всю обойму... А
там, на командном пункте, просиявший телефонист кричит в трубку:
- Да, да! Слышу! Арина? Я - Сорока! Петя, дорогой! Принимай: номер
восемь по двенадцатому.
...Человек не вернулся обратно. Мертвый, он остался в строю, на
линии. Он продолжал быть проводником для живых. Навсегда онемел его рот.
Но, пробиваясь слабым током сквозь стиснутые его зубы, из конца в конец
поля сражения неслись слова, от которых зависели жизни сотен людей и
результат боя. Уже отомкнутый от самой жизни, он все еще был включен в
ее цепь. Смерть заморозила его сердце, оборвала ток крови в оледеневших
сосудах. Но яростная предсмертная воля человека торжествовала в живой
связи людей, которым он остался верен и мертвый.
Когда в конце боя передовая часть, получив нужные указания, ударила
немцам во фланг и ушла от окружения, связисты, сматывая кабель,
наткнулись на человека, полузанесенного поземкой. Он лежал ничком,
уткнувшись лицом в снег. В руке его была винтовка, и окоченевший палец
застыл на спуске. Обойма была пуста. А поблизости в снегу нашли четырех
убитых немцев. Его приподняли, и за ним, вспарывая белизну сугроба,
потащился прикушенный им провод. Тогда поняли, как была восстановлена
линия связи во время боя...
Так крепко были стиснуты зубы, зажавшие концы кабеля, что пришлось
обрезать провод в углах окоченевшего рта. Иначе не освободить было
человека, который и после смерти стойко нес службу связи. И все вокруг
молчали, стиснув зубы от боли, пронявшей сердце, как умеют молчать в
горе русские люди, как молчат они, если попадают, обессиленные от ран, в
лапы "мертвоголовых",- наши люди, у которых никакой мукой, никакими
пытками не разжать стиснутых зубов, не вырвать ни слова, ни стона, ни
закушенного провода.

    ПРИМЕЧАНИЯ

Рассказ написан в начале войны и посвящен памяти сержанта Новикова, о
подвиге которого говорилось в одном из фронтовых сообщений той поры.
Тогда же рассказ был передан по радио и напечатан в сборнике рассказов
Льва Кассиля, изданном в 1942 году в библиотеке журнала "Огонек".
Сборник так и назывался - "Линия связи".

    ЗЕЛЕНАЯ ВЕТОЧКА

С. Л. С.
На Западном фронте мне пришлось некоторое время жить в землянке
техника-интенданта Тарасникова. Он работал в оперативной части штаба
гвардейской бригады. Тут же, в землянке, помещалась его канцелярия.
Трехлинейная лампешка освещала низкий сруб. Пахло свежим тесом, земляной
сыростью и сургучом. Сам Тарасников, невысокий, болезненного вида
молодой человек со смешными рыжими усиками и желтым, обкуренным ртом,
встретил меня вежливо, но не слишком приветливо.
- Устроитесь вот тут,- сказал он мне, указывая на топчан и тотчас
снова склоняясь над своими бумагами.- Сейчас вам подстелят палатку.
Надеюсь, моя контора вас не стеснит? Ну и вы, рассчитываю, тоже особенно
мешать нам не будете. Условимся так. Присаживайтесь пока.
И я стал жить в подземной канцелярии Тарасникова.
Это был очень беспокойный, необычайно дотошный и придирчивый
работяга. Целые дни он надписывал и заклеивал пакеты, припечатывал их
сургучом, согретым над лампой, рассылал какие-то донесения, принимал
бумаги, перечерчивал карты, стучал одним пальцем на заржавленной
машинке, тщательно выбивая каждую букву. По вечерам его мучили приступы
лихорадки, он глотал акрихин, но лечь в госпиталь категорически
отказывался:
- Что вы, что вы! Куда же я уйду? Да тут все дело без меня станет!
Все на мне и держится. На день мне уйти - так потом год не распутаешься
тут...
Поздно ночью, вернувшись с переднего края обороны, засыпая на своем
топчане, я все еще видел за столом усталое и бледное лицо Тарасникова,
освещенное огнем лампы, деликатно, ради меня, приспущенным, и укутанное
табачным туманом. От глиняной печурки, сложенной в углу, шел горячий
чад. Усталые глаза Тарасникова слезились, но он продолжал надписывать и
заклеивать пакеты. Потом он вызывал связного, который дожидался за
плащ-палаткой, повешенной у входа в нашу землянку, и я слышал следующий
разговор.
- Кто из пятого батальона? - спрашивал Тарасников.
- Я из пятого батальона,- отвечал связной.
- Примите пакет... Вот. Возьмите его в руки. Так. Видите, написано
здесь: "Срочно". Следовательно, доставить немедленно. Вручить лично
командиру. Понятно? Не будет командира - передадите комиссару. Комиссара
не будет - разыщите. Больше никому не передавать. Ясно? Повторите.
- Доставить пакет срочно,- как на уроке, однотонно повторял связной.-
Лично командиру, если не будет - комиссару, если не будет - отыскать.
- Правильно. В чем понесете пакет?
- Да уж обыкновенно... Вот тут, в кармане.
- Покажите ваш карман.- И Тарасников подходил к высокому связному,
становился на цыпочки, просовывал руку под плащ-палатку, за пазуху
шинели, и проверял, нет ли прорех в кармане.
- Так, в порядке. Теперь учтите: пакет секретный. Следовательно, если
попадетесь противнику, что будете делать?
- Да что вы, товарищ техник-интендант, зачем же я буду попадаться!
- Попадаться незачем, совершенно верно, но я вас спрашиваю: что
будете делать, если попадетесь?
- Да я сроду никогда не попадусь...
- А я вас спрашиваю, если? Так вот, слушайте. Если что, опасность
какая, так содержимое съешьте, не читая. Конверт разорвать и бросить.
Ясно? Повторите.
- В случае опасности конверт разорвать и бросить, а что посередке -
съесть.
- Правильно. Через сколько времени вручите пакет?
- Да тут минут сорок и идти всего.
- Точнее прошу.
- Да так, товарищ техник-интендант, я считаю, не больше пятидесяти
минут пройду.
- Точнее.
- Да через час-то уж наверняка доставлю.
- Так. Заметьте время.- Тарасников щелкал огромными кондукторскими
часами.- Сейчас двадцать три пятьдесят. Значит, обязаны вручить не
позднее ноль пятьдесят минут. Ясно? Можете идти.
И этот диалог повторялся с каждым посыльным, с каждым связным.
Покончив со всеми пакетами, Тарасников укладывался. Но и во сне он
продолжал учить связных, обижался на кого-то, и часто ночью меня будил
его громкий суховатый, отрывистый голос:
- Как стоите? Вы куда пришли? Это вам не парикмахерская, а канцелярия
штаба! - четко говорил он во сне.
- Почему вошли, не доложившись? Выйдите и войдите еще раз. Пора
научиться порядку. Так. Погодите. Видите, человек ест? Можете обождать,
у вас не срочный пакет. Дайте человеку поесть... Распишитесь... Время
отправления... Можете идти. Вы свободны...
Я тормошил его, пытаясь разбудить. Он вскакивал, смотрел на меня мало
осмысленным взглядом и, снова повалившись на койку, прикрывшись шинелью,
мгновенно погружался в свои штабные сны. И опять принимался быстро
говорить.
Все это было не очень приятно. И я уже подумывал, как бы мне
перебраться в другую землянку. Но однажды вечером, когда я вернулся в
нашу халупку, основательно промокнув под дождем, и сел на корточки перед
печкой, чтобы растопить ее, Тарасников встал из-за стола и подошел ко
мне.
- Тут, значит, получается так,- сказал он несколько виновато.- Я,
видите ли, решил временно не топить печки. Давайте деньков пять
воздержимся. А то, знаете, печка угар дает, и это, видимо, отражается на
ее росте... Плохо на нее воздействует.
Я, ничего не понимая, смотрел на Тарасникова:
- На чьем росте? На росте печки?
- При чем же тут печка? - обиделся Тарасников.- Я, по-моему,
выражаюсь достаточно ясно. Этот самый чад, он, видно, плохо действует...
Она совсем расти перестала.
- Да кто расти перестал?
- А вы что же, до сих пор не обратили внимания? - уставившись на меня
с негодованием, закричал Тарасников.- А это что? Не видите? - И он с
внезапной нежностью поглядел на низкий бревенчатый потолок нашей
землянки.
Я привстал, поднял лампу и увидел, что толстый кругляш вяза в потолке

Лев Кассиль «Федя из подплава»

Он знал уже почти десять букв, когда я военной осенью приехал впервые на одну из заполярных баз Северного флота. Десять букв! Этого было вполне достаточно, чтобы запечатлеть своё имя на торпеде — в назидание Гитлеру и всем фашистам. За этим занятием я и застал его позади плетня из колючей проволоки, огораживающего базу подводных лодок. Когда я, предъявив часовому свой пропуск, вошёл во дворик подплава, как моряки называют сокращённо флот подводного плавания, подводники как раз грузили торпеды на большую крейсерскую лодку. Длинное тёмно-зелёное щучье тело подводного корабля вытянулось на воде у причальной стенки, у так называемого пирса. Над пирсом нависала огромная скала. В ней были проделаны входы в подземные пещеры, где хранились торпеды. Краснофлотцы в рабочих холщовых робах клали громадную торпеду на специальную тележку и вывозили из пещеры. Сперва в сумраке каменного логова появлялась округлая голова торпеды, а затем, опираясь на низкие колёса, как на лапы, выползала она вся целиком, похожая на исполинского тритона, узкая к хвосту, тяжёлая, гладкая, зло поблёскивающая на солнце. На неё наводили жирный слой смазки, напоминающий по виду ягодное варенье или джем.

Около торпеды вертелся мальчишка лет восьми, худенький, с острым носиком, красный кончик которого был, пожалуй, ближе к безбровому лбу, чем к верхней губе. На мальчишке была большая, явно не по голове, чёрная пилотка с блестящим якорем спереди, а на рукавах запачканной курточки красовались одна над другой нашивки минёра, связиста, артиллериста, комендора, электрика и сигнальщика. Красные стрелы, пересекающиеся молнии, якоря, гаечные ключи, пушки, вымпелы... Нашивок было так много, что они едва умещались между плечом и потрёпанным обшлагом, из которого вылезала худая, грязная рука мальчика. Мальчуган деловито оглядывал вывезенную торпеду, обходил её со всех сторон, затем садился перед ней на корточки и, шмыгая от усердия вздёрнутым носом, старательно выводил что-то пальцем на смазке, покрывавшей торпеду. Я подошёл ближе. Сквозь розовато-коричневую пасту тускло поблёскивала металлом протёртая пальцем надпись: «АТ ФЭДN». Косая перекладинка у буквы «И» была наклонена не в ту сторону, куда следует, буква поэтому выглядела как знак номера — №, я догадался, что «Э» получилось у мальчика тоже нечаянно.

— Ну, Федя, — спросил я, — чем это ты, брат, занимаешься?

— Расписываюсь, — отвечал Федя, искоса взглянув на меня и подправляя пальцем сделанную им надпись.

— Это зачем же?

— Пускай видят, от кого, — сердито произнёс мальчишка. — Они уж мой почерк знают. Я каждый раз расписываюсь.

— А кто же ты такой будешь?

— Я? — как будто удивившись, спросил мальчик и, ещё выше подтянув нос, посмотрел на меня снизу без всякого одобрения. — Я тут один-единственный у них мальчишка...

— У кого у них? Чей единственный?

— Ну, у всех... Флотский. Я отсюда, с подплаву. Не знаете, что ли? — И он отошёл от меня к другой торпеде, которую в эту минуту выкатывали на тележке из-под скалы.

Один из краснофлотцев-подводников, подхватив свободной рукой Федю под мышки, не останавливаясь, посадил его верхом на торпеду, и так он прогарцевал мимо меня, плотно обхватив ногами круглое и толстое тело огромного смертоносного снаряда.

— Расступись, народ, царь Фёдор на коне едет! — крикнул с мостика подлодки, вылезая из люка, человек в промасленной форменке, должно быть механик. — Ну как, Федя, приложил руку?

— Порядок! — отвечал Федя.

— Это что, сынишка кого-нибудь из ваших? — обратился я к краснофлотцу, который назвал Федю царём Фёдором.

— Да нет, тут целая такая история, — отвечал вполголоса подводник. — Это Федюшка Толбеин. Наш, с подплаву... У него отец боцман был, из поморов, на восемнадцатом номере, на буксире. А когда в прошлом году семьи эвакуировали отсюда морем, фашисты, дьяволы, в море их застукали. Налетело штук пять и давай долбить. Там женщины, ребята... страшное дело! Прямо с бреющего. Видели ясно, что народ не военный, а так и не отстали, пока не докончили. Покуда с берега подоспели, уже мало кто на плаву держался. И отец его, и мать Федьки этого, и сестрёнка тоже была — все погибли. А ему повезло, буёк якорный бомбой отхватило, он за него и уцепился. Единственный, кто спасся... Ну, доставили его на базу. А тут его Дуся приютила, что в кают-компании подаёт, — знаете, официантка? Так он тут и остался, на подплаве у нас. Единственный в своём роде, так сказать. У нас ведь тут ни в заливе, ни в одной губе детей не сыщешь — всю ребятню эвакуировали, как война началась. Ну а уж Федька, так вышло, осел, видно, надолго. Да и нам, знаете, всё- таки веселее глядеть, а то забыли уж прямо, какие ребята бывают. Ведь один-единственный...

Так я узнал историю Феди Толбеина, общего сына подводников, воспитанника и любимца североморцев. Его очень баловали на подплаве. Знаменитейшие подводники, Герои Советского Союза — сам прославленный Звездин, напористый Сухарьков, неугомонный Фальковский, — дарили его своей дружбой. И, когда лодка уходила в боевую операцию, Федька всегда провожал своих друзей, стоя на пирсе, и долго глядел вслед ушедшим.

У моряков Северного флота был обычай делать надписи на смазке торпед. «Гитлеру под микитки», — писали подводники на торпедах. «Фашистским гадам от североморцев», — выводили они на грозных своих снарядах, заряжая торпедные аппараты. «За Киев, за Севастополь...» Как-то Федька напросился, чтобы и ему разрешили сделать надпись. Он знал несколько букв и, как умел, вывел на торпеде своё имя. И вышло так, что Герой Советского Союза Исаак Аркадьевич Фальковский этой самой торпедой, которую надписал Федька, потопил большой немецкий пароход. Фальковский шёл на маленькой лодке — их на флоте называют «малютками». Неприятельские миноносцы охраняли корабль с ценным грузом. Но «малютка» смело проскочила под кораблями охранения, и торпеда с надписью «АТ ФЭД1М» угодила прямёхонько в фашистский пароход. Он взорвался, зарылся носом в воду и вскоре пошёл на дно. С тех пор вошло в моду брать в поход торпеды с Фединой надписью. Моряки шутливо уверяли, что у Феди лёгкая рука и он приносит счастье подводникам.

Федька целые дни торчал на подплаве. Он играл в классы, вычерчивая их мелом на толстых досках пирса, и, когда кто-нибудь неосторожно ступал в клетку, Федька сердито кричал:

— Ну, где ходишь? Не видишь — тут заминировано! Обозначено ясно.

Фальковский подарил ему оставленный кем- то из эвакуированных трёхколёсный велосипед. По возрасту Федьке полагалось бы ездить уже на двухколёсном. Но лишние спицы в колеснице мало смущали Федьку. И, чтобы не задеть руля, широко расставив коленки в продранных чулках, Федька раскатывал на своём трёхколёсном велосипедике по пирсу, лавируя между кнехтами для причала, торпедами, бочками.

Однажды он даже ухитрился съехать по крутому узкому трапу на стоявшую у стенки крейсерскую подводную лодку Звездина. Но получил за это такой нагоняй, что потом два дня ходил пешком, боясь показаться на велосипеде у подводников.

— Ах ты, Федя, Федя! — говорил ему Фальковский, с которым они особенно сдружились. — И что из тебя будет, Федя? Темно и непонятно! Если ты себе голову нигде не оторвёшь, то она тебе пригодится в хозяйстве... Но ты её оторвёшь себе.

Кто-то подарил Федьке старую пилотку подводника. Хотя её и ушили сзади, всё-таки она была велика Федьке, оттопыривала ему уши и стояла за затылком, как петушиный гребень. Подводники, минёры, электрики, сигнальщики покупали ему форменные нарукавные нашивки во флотторге, и вскоре Федька стал похож на чемодан бывалого путешественника, который облепили со всех сторон наклейки гостиниц.

Однажды приехали разведчики с Рыбачьего полуострова, из далёкого моря на самом краю света. Давно они не бывали на Большой земле. Обступив Федьку, они с весёлым и нежным изумлением оглядывали его.

— Смотри, нормальный дитёнок! Точно! — сказал один из них, человек огромного роста. Сквозь расстёгнутый воротник его пехотной гимнастёрки видна была матросская тельняшка. — Точно! Жизнь, значит, идёт своим курсом, пацаны на велосипедах ездят. Порядок!.. Жми, жми, браток, качай педали!

И он подарил Федьке трофейный перочинный ножик.

На другой день Фальковский встретил Федьку недалеко от подплава. Федька шёл в гости к разведчикам, которые остановились в доме у начальника порта. Увидев своего друга, Федька быстро застегнул курточку. Это показалось подозрительным Фальковскому:

— А ну-ка, ну-ка, что ты там хоронишь?

Федька старательно закашлялся.

— Простыл вчера, Исаак Аркадьевич.

— Простыл? А ну-ка расстегнись, давай сюда твою простуду, дай-ка я тебя послушаю.

— Да так ничего не слыхать, Исаак Аркадьевич, а только очень горло корябает, и прямо кашляешь, кашляешь — даже больно.

— Ну, если не слыхать, то, может быть, видать что-нибудь, а? — настаивал Фальковский. И, отведя руки Федьки в стороны, расстегнул курточку. — Это кто тебе тельняшку сообразил?.. Да погоди, это же у тебя прямо на коже!.. Ой, Федя, Федя! Я же от тебя получу разрыв сердца раньше времени.

— Не щекотитесь, у вас руки холодные, и так я весь простыл, — проворчал сконфуженный Федька, запахивая курточку, под которой вся кожа на груди была расписана химическим карандашом в синюю полоску, чтобы людям казалось, будто Федька носит матросскую тельняшку.

Фальковский обещал никому не говорить об этом происшествии. Уведя Федьку к себе, он с трудом горячей водой отмыл его. При этом он сперва чуть не ошпарил Федьку, напустив кипятку в корыто, а потом, перепугавшись, когда малый заорал благим матом, с размаху посадил его в кадку с ледяной водой... Но дружба знаменитого подводника с Федькой после этого ещё более укрепилась.

Вскоре Фальковский ушёл в опасный поход на своей «малютке». Федька расписался на двух его торпедах. Через несколько дней на базе были получены о Фальковском недобрые сведения. Федька подслушал, как Звездин тихо говорил Сухарькову:

— Слышал, Валентин? Фашисты Фальков- ского обнаружили. Он там кого-то подколол, а теперь они за ним гоняются, глушат его...

— Может, отлежится на дне? — тихо проговорил Сухарьков.

— Ну да, отлежится! Исаака не знаешь! Это же такая горячка — непременно рискнёт. Да и сколько можно ему отлёживаться? Он уже и так время просрочил. Всё, наверно, у него к концу подошло.

— А что — значит, опасно ему? — не выдержал и вмешался в разговор Федька.

— Что — опасно? Ничего не опасно! Услышал звон — и уже «опасно»... Садись-ка, брат, лучше на свой трёхколёсник и катай себе.

Но Федька не сел на велосипед. Он взобрался на высокую причальную тумбу и долго сидел на ней, смотрел на бухту, в которой стояли миноносцы, сторожевые суда, катера-охотники. Все были тут, все на месте. Только Фальковского не было и пустовал бон, в котором обычно стояла его «малютка». Холодная зеленоватая вода плескалась там между сваями, словно всхлипывая. Противными голосами мяукали чайки, боком летя по ветру. Федька сполз с кнехта и, понуро глядя в неуютное море, побрёл с базы, ведя одной рукой свой велосипедик, педали которого качались впустую, без толку.

Вечером Федька не стал есть пончики, которые принесла ему из салона командирской кают-компании Дуся. Он потом рассказывал мне, что долго не мог заснуть, всё думал о Фальковском. Страшно, должно быть, когда вокруг тебя вода и над головой всё вода и вода. И рядом рвутся страшные глубинные бомбы. Вот-вот попадёт, вот-вот сомнёт, расплющит... Намучившись, Федька заснул. Под утро Федьке стало холодно, и от этого ему приснилось, что он лежит в холодной воде на самом дне, и уши у него стали как жабры, и он дышит ими, впуская воду в одно ухо и выпуская из другого. А сверху вдруг нырнула и пошла, булькая, прямо на него глубинная бомба, и вот как рванёт... Федька проснулся от гулкого удара за окном. За ним последовал второй. Федька вскочил и увидел лёгкий дымок, ещё вившийся у пушки на подводной лодке, которая, подняв позывные, в эту минуту быстро входила в гавань. Федька сразу узнал «малютку» Фальковского — никто, кроме него, не врывался на таком ходу в узкую горловину залива. А два залпа, которые дал, входя в гавань, Фальковский, означали, что лодка возвращается с победой: два фашистских корабля пущены на дно.

Федька выскочил на набережную. Подводники бежали к пирсу. Обгоняя их, задевая за локти, получая ободрительные подзатыльники, изо всех сил нажимая на педали, мчался Федька к причалу на своём велосипедике. Он едва не сшиб с ног огромного моряка Милехина, старшего кока столовой подплава. Кок бежал, сдвинув белый колпак на затылок, в белоснежном переднике. Отдуваясь, он бормотал:

— Это же прямо чистое наказание! Не напасёшься на них!..

А подводники, обгонявшие его, кричали:

— Плакали твои поросятки, Милехин! Слышал? Фальковский два залпа грохнул, значит, жарь двух поросят. Точно? Ничего не поделаешь, уж как водится! Закон! Порядок!..

Федька подоспел в тот самый момент, когда с лодки бросили причальные концы и Фальковский, щуря опухшие, красные от усталости глаза, соскочил на доски причала. Нет, Федька не кинулся к своему другу — Федька знал морские порядки. Он терпеливо стоял в стороне, радостно тараща глаза на Фальковского, который, приложив руку к фуражке, докладывал контр-адмиралу, начальнику подплава, о законченной операции.

— Потоплены два неприятельских транспорта. Один порядка восьми тысяч тонн, другой, полагаю, тысяч на шесть, — рапортовал Фальковский. — Затем я подвергся атаке двух миноносцев. Всего было сброшено двести восемьдесят две глубинные бомбы. Ушёл. Задание выполнено. Люди здоровы. Имеются незначительные повреждения.

Тут только Федька заметил страшные следы, которые остались на лодке от близких разрывов глубинных бомб. На железной палубе всё было покорёжено, вмято, погнуто. А кое-где на обшивке даже зияли разошедшиеся швы.

Официальная часть встречи закончилась. Довольный контр-адмирал закурил, не забыв предложить папиросу вернувшемуся герою, и вопросы, которые задавал теперь начальник, переходили уже в обычный дружеский разговор.

Звездин и Сухарьков поочерёдно обнимали Фальковского и, довольные, хлопали его по кожаной спине.

— Сколько же всего торпед выпустили? — спросил контр-адмирал.

— Всего-навсего три, товарищ контр-адмирал. Две из носовых, одну с кормы. Попали в цель кормовая и одна из носовых.

— Мои? — спросил из-под чьего-то локтя пробравшийся вперёд Федька.

— Точно! — засмеялся Фальковский. — Обе «АТ ФЭДN».

Дня через два после того на базу налетели немецкие бомбардировщики. Корабли подняли на мачтах клетчатый, жёлтый в шашках, флаг — «твёрдо». Это был сигнал тревоги. В порту коротко пролаяла сирена. Все бросились на свои места. Ударили зенитки с миноносцев, сторожевых кораблей, били пушки с подлодок. Катера и буксиры, спешно отваливая по правилам тревоги от стенки, выплывая к середине залива, также били на всём ходу по самолётам из крупнокалиберных пулемётов и автоматических пушек. Ударил из своего главного калибра миноносец «Громокипящий». Эхо выстрелов раскатилось по заливу, отдаваясь в скалах. В домах на набережной посыпались стёкла, лопнувшие от невероятной силы звука. Второй раз ударил из главного калибра «Громокипящий», и передовой немецкий бомбардировщик, волоча за собой космы дыма, повернул в сторону, выбросил длинное пламя, качнулся и, неуклюже вертясь, стал падать за ближайшую сопку. Чуточку в стороне от него выхлопнул и распустился в небе белый цветок парашюта. Он медленно опустился и исчез за скалами.

— У Тойва-губы сел, — определил Звездин, вместе с нами следивший за воздушным боем. — Как бы не ушёл фашист, его потом в сопках не найдёшь. А до фронта тут рукой подать, ищи- свищи.

— Минутку! — сказал вдруг Фальковский. — А где наш Федька? Где Федька, я спрашиваю? Он же там, как раз у Тойва-губы, ягоды собирает, чтоб ему...

Действительно, Федька теперь по полдня пропадал на сопках, где в этом году было необыкновенно много черники, голубики, брусники и морошки. Он приходил с фиолетовыми губами, синезубый и показывал нам такой язык, будто он им только что вылизывал чернила.

— Федька там, вы понимаете или не понимаете?! — закричал на нас Фальковский.

И мы стали карабкаться на сопку, чтобы скорее добраться до Тойва-губы, чтобы изловить немецкого парашютиста, чтобы защитить нашего Федьку. Краснофлотцы оцепили район, куда ветер отнёс парашютиста. Мы шли, прыгая со скалы на скалу, осматривая расщелины, обходя небольшие озёра, заглядывая под каждый валун. Нигде не было парашютиста, вместе с ним исчез и наш Федька. Потом до нас докатился звук выстрела. А вскоре за сопками снова ахнуло... И опять стало тихо.

Больше всех волновался Фальковский. Он считал Федьку уже погибшим, слал проклятия на головы фашистов.

Спокойный, рассудительный Звездин тщетно пытался успокоить его.

На поиски парашютиста вылетел с аэродрома лётчик Свистнев. Он кружил над сопками, несколько раз низко прошёл над нами, разглядывая местность. Вдруг самолёт круто повернул обратно и стал описывать круги над небольшим ущельем между двумя высокими скалистыми утёсами. Лётчик, высунувшись из кабины, махая нам рукой, указывал куда-то вниз. Срываясь с камней, перескакивая через ручьи, помчались мы туда. Через минуту мы были на краю скалы. И там, внизу, на тёмном сыром мху, мы увидели выложенное из белых камней, ярко выделяющееся огромное «ФЭДК». Бедняга! Он, должно быть, очень волновался и спешил, выкладывая здесь из камней своё имя, и даже букву «Я», которую обычно писал правильно, здесь повернул в другую сторону, как латинское «R». И тут мы уже увидели самого Федьку: он сидел, притаившись под нависшей скалой. Увидев нас, он стал делать нам какие-то знаки, прикладывая палец к губам, хлопая себя по рту, требуя молчания и таинственно показывая куда-то в сторону. Мы спрыгнули к нему вниз.

— Он там, там, — шептал нам Федька фиолетовыми от черники и дрожащими от волнения губами. — Вон, за тем камнем... У него нога свихнулась. Я видел, как его сбили, побежал за ним, а он в меня как пульнёт из «шмайсера» своего!.. Думаете, не страшно? Я и спрятался тут. Потом хотел было вылезти, до подплаву добежать, — что ж, не до вечера сидеть сторожить, — а он опять как жахнет в меня!.. Думаете, вру? Пуля так и чиркнула, аж камень брызнул... Я вижу, самолёт летит, поиски делает, а мне встать

фриц не даёт, ну, я и выложил расписку свою. Ползал-ползал, весь живот себе протёр, коленки продрал... Думаете, не больно? Так и собрал камни и выложил. Лётчик сразу сверху мой почерк узнал. А фриц этот вон туда заполз.

Краснофлотцы кинулись к скале и вытащили из расщелины спрятавшегося там фашиста. Он сразу бросил свой автомат «шмайсер», увидев, что его окружили со всех сторон моряки.

Случай этот сделал Федьку совсем знаменитым на базе. Иностранные моряки с недавно прибывшего каравана транспортов, гуляя по набережной, завидя Федьку, подходили к нему, трепали его по плечу, щупали его многочисленные нашивки и говорили, что Федька «о-ки- доки-бой», что значит «парень что надо».

Но вот кончилось короткое полярное лето, стали наползать туманы, солнце остывало, готовясь уйти на зимнюю спячку, и на подплаве однажды вечером в кают-компании зашёл разговор о дальнейшей судьбе Федьки.

— Балбесу уже за восемь перевалило, пора бы ему буковки не только на торпедах писать, — сказал сурово Звездин. — В школу его надо отправить. Война войной, а ему расти, учиться время.

— Странный вопрос, разве я возражаю? — горячился Фальковский. — Надо так надо. Ясно, что мальчик должен учиться. Жалко, конечно, отпускать, — то есть это я говорю, мне жалко... Не знаю, как другим.

— Никто не говорит, что не жалко, — проговорил, вздохнув, Звездин. — Я уже своих девятнадцать месяцев не видал. Тоже жалко. — Он помолчал немного. — Учиться дети должны в спокойном месте. Я, по крайней мере, так считаю. Не знаю, как другие.

Посоветовались с Дусей, «опекуншей» Федьки, и решено было отправить его в тыл, в один из беломорских городов, где имелся интернат для детей моряков. Я не знаю, как удалось Фальковскому уговорить Федьку. Он и слышать сперва не хотел об отъезде, но, видно, уважение к герою взяло верх, и Федька согласился.

Двадцать шестого августа мы провожали Федьку. Полярная осень подарила Федьке один из своих лучших дней. Воздух был прозрачен так, что даже на большом расстоянии всё виделось резко, отчётливо, словно высеченное из камня. Вода в бухте была зеркально спокойная, скалы розовые. Белые чайки вертелись над нами, и слабый ветер едва шевелил нарядные флаги Военно-Морского Флота — белые с синей полосой понизу и красными эмблемами — и пёстрые сигналы Свода на кораблях.

Сколько всякой снеди натащили подводники Федьке на дорогу! Сколько банок со сгущённым молоком, консервов, шоколадных кубиков! Командир катера, на котором Федька «отправлялся в науку», уже заявил, что если товарищи командиры будут нести ещё довольствие, то пускай они тогда закажут специальную баржу, а на катере он базара разводить не может.

Потом все прощались с Федькой. Он был хмур и казался похудевшим в новой просторной курточке, на которую перешили все знаки со старой.

— Ну, смотри ты у нас там, Фёдор, — напутствовал его Звездин. — Учиться так учиться, а иначе браться не стоит. Хоть ты теперь и отпрядыш, как у нас поморы говорят, отскочил от нашего берега, но породу свою соблюдай — помни, что ты Фёдор Толбеин с подплава.

— А, ей-богу, какие тут разговоры! — забормотал Фальковский, беря Федьку за обе щеки. — Поезжай, поезжай, Федька! Терпеть не могу этих расставаний — только настроение портишь себе... Ну, двигай, двигай, Федька, давай ходу! Вот тебе ещё плиточка шоколада.

И Фальковский сунул в руку Федьке большую плитку.

На катере включили мотор, из-под кормы кругами пошла вода и пена. На мачте взлетели три флажка — позывные.

При выходе из гавани у сторожевого поста на высокой мачте подняли золотистый флаг «добро». Это был знак согласия, разрешение на выход из гавани.

Маленький буксир стал оттаскивать в сторону сети и боны заграждения. Буксирчик был похож на дворника, торжественно открывающего ворота для выезда хозяина со двора. Он оттащил заграждение в сторону, и катер, на котором стоял Федька Толбеин, питомец подплава, единственный и последний мальчишка во всей морской округе, ушёл в открытое море.

Молча стояли на пирсе знаменитые подводники — Герои Советского Союза Звездин, Су- харьков, Фальковский. Долго стоял и я с ними, глядя вслед катеру, который уносил от нас нашего Федьку.

— Ничего не поделаешь, Федька должен учиться, — сказал Звездин.

— Что говорить... — отозвался Фальковский, встрепенувшись, но не отворачиваясь от моря. — Ясно, Федька должен учиться, а мы должны воевать. Всё-таки я завтра на одной торпеде своей, как хотите, а напишу... Только как бы это потолковее выразить? «За будущее Федьки», что ли? Понимаешь? Или «во имя», что ли?.. А, и так понятно! Просто напишу: «Чтоб Федьке было хорошо»... И пусть ему будет хорошо...

У выхода из гавани буксир поставил на место заграждение.

Катер давно уже скрылся за скалами мыса, с мачты у сторожевого пункта спустили флаг «добро», а мы всё стояли на берегу и смотрели в море — моряки, мужчины, отцы, давно не видевшие своих детей.

Однажды на базу подлодок прилетел Герой Советского Союза Павел Свистнев, тот самый, что помог нам отыскать и спасти Федьку, когда он потерялся в сопках, выслеживая немецкого парашютиста.

Гидросамолёт, известный под именем «Каталина», сел в бухте, взрыл серую осеннюю воду, качнул крыльями, по очереди коснувшись поверхности моря левым и правым поплавками, похожими на огромные коньки, притих, потом снова взревел моторами и зарулил к берегу. День был ветреный, в бухте гуляла крупная волна.

Два катера помчались навстречу гидросамолёту, зачалили его концами за крылья и торжественно, словно под руки, повели большую машину к набережной. Потом под летающую лодку подвели специальную тележку, натянули тросы, и гидросамолёт вылез на сушу. С него капало. В хвосте круглого тёмно-зелёного тулова открылся люк, появились большие ноги в тёплых мохнатых унтах, и Свистнев соскочил на землю. Его встречали подводники и лётчики, с нетерпением ждавшие прибытия «Каталины». Гидросамолёт должен был доставить запасные детали для истребителей.

Сейчас же приступили к разгрузке. Полчаса вытаскивали из огромной машины пропеллеры, округлые плоскости, части моторов, глянцевитые рули, элероны и ящики с надписями: «верх» и «низ», «обращаться с осторожностью». Потом из люка под хвостом показались маленькие барахтающиеся ноги, которые никак не могли достать до земли.

— Явление последнее, — сказал Свистнев, — те же и он.

В ту же минуту из люка выпал на землю мальчишка лет восьми, худенький, остроносый, безбровый, в сбившейся на лоб огромной пилотке.

— Федька, — воскликнул Фальковский, — честное слово, Федька! Как вам это нравится?

Свистнев, крайне довольный эффектом, который произвёл его маленький пассажир, весело оглядывал нас:

— Видели, кого доставил вам?

— И видеть не хочу, — пробормотал Звездин и мрачно отвернулся.

Федька поднялся с земли, отряхнул пыль с колен, одёрнул рукава куртки с бесконечными нашивками минёра, связиста, артиллериста, комендора, электрика, баталёра, сигнальщика.

— Здравствуйте... Это я.

— Вижу, что ты, — проговорил Фальковский.

— Они меня с собой прихватили, — продолжал Федька, мотнув головой в сторону Свистнева. — Я попросился, они и взяли.

— Ах, Федя, Федя! — И Фальковский, отойдя в сторону, махнул рукой.

— А ты тоже хорош! — тихо проворчал Звездин, глядя на Свистнева. — На какого шута ты его приволок? Мы парня учиться определили, а ты...

— Какое там учиться... Ты погляди сам, прямо захирел малый, тоскует по морю. Он уже два раза из интерната бегал, еле отыскали его. А тут как раз я прилетел. Детали брал, запчасти. Ну и вижу, страдает мальчишка. Жалко мне его стало, да и вы тут, знаю, все соскучились по нему, по чертёнку. Верно ведь?

— Ну-ну, нас хоть не жалей, пожалуйста. Одного пожалел — и хватит. Что-то больно ты жалостливый стал!

Звездин сердито поглядел на Федьку, резко повернулся и зашагал к выходу из базы. Федька растерянно посматривал на нас: должно быть, он не ожидал такой встречи. Фальковский сжалился и подошёл к нему.

— Ах ты, велика Федора! — сказал он. — Эх ты, царь Фёдор! И что мне с тобой делать, темно и непонятно... Ну, иди пока к Дусе, а там разберёмся. Не было у бабы хлопот, так купила поросёнка.

Все мы очень соскучились по Федьке. Часто по вечерам в кают-компании подплава командиры вспоминали нашего питомца: «Как там Федька наш двигает науку? Вот завтра уходим в море, надо бы ему к торпеде руку приложить...» Но сейчас неожиданное возвращение Федьки всех расстроило. Мы рассчитывали, что Федька приедет честь честью, как полагается, на каникулы и подводники будут хвастаться его школьными успехами, а он просто-напросто удрал.

На другой день Федька, как бывало, явился на базу, но его задержал у входа часовой.

— Стой, ты куда?

— На подплав. Не видишь?

— Видеть-то ясно вижу, а пропуск у тебя есть?

— Дядя, вы же меня знаете! Я Федька. Я тут с подплаву... Вы что, не признали? Это же я.

Часовой посмотрел на Федьку, будто видел его в первый раз:

— Что-то не признаю. Был тут, правда, у нас один мальчонка. Федей звали. Такой справный, дисциплину понимал, к службе морской уважение имел. Да того мальчонку в учение откомандировали. Того знаю, того и так пропущу, без документа. А тебя, который самовольничает, — такого в первый раз вижу у нас на подплаве.

Ошеломлённый Федька отошёл от ворот базы, походил немножко около моря, скучного, осеннего, потом снова вернулся к часовому.

— Дяденька, вы меня только пропустите. Меня Фальковский знает, и Звездин, все!

— Не было такого приказа пускать тебя.

На Федькино счастье, пришёл Фальковский.

— Скажите — я с вами, — зашептал Федька своему любимому командиру.

— Ладно, — сказал Фальковский часовому, — пропустите. Со мной.

И Федька снова очутился на знакомом дворике подплава. Всё здесь было как прежде. Краснофлотцы везли на тележках торпеды. Но когда Федька по старой привычке подошёл к одному из снарядов, высокий краснофлотец, который обычно любил возить Федьку верхом на торпеде, сумрачно поглядел на него и прикрикнул:

— А ну, руки прими, не трожь торпеды!

— Я же только расписаться.

— Без твоей расписки дело обойдётся, — сказал краснофлотец. — Ты сначала выучись, как писать, а то у тебя буквы на карачках ходят, над твоими буквами люди смеяться станут. Что это, мол, у них там за неграмотные на подплаве, «корову» с мягким знаком пишут? Ты бы вот сперва пограмотнее стал в школе, а потом бы уж расписывался. А пока что не приказано тебя к этому делу допускать. Тут война идёт, серьёзный разговор... А ну, ходи, не мешайся тут! Видишь, люди делом заняты. Чего стал?

А толстый механик, в эту минуту вылезший из люка крейсерской лодки Звездина, прыснул в свой замасленный кулак и крикнул громко издали, так, что слышали все, кто был на базе:

— А, дезертир явился! Сам, своей персоной! Кто же это его сюда пустил?

Целый день околачивался без дела Федька на базе подплава. С ним никто не заговорил, никто не предложил расписаться на торпедах, которые грузили на лодки, никто не остановил его, чтобы расспросить, как ему жилось в интернате, там, в беломорском городе. Его словно не замечали. Только иногда, когда он тихонько, с затаённой, ещё жившей в нём надеждой приближался к трапам, переброшенным с пирса на подлодку, раздавался чей-нибудь голос:

— Эй, мальчик, отойди от края. Не болтайся тут!

Растерянный, несчастный бродил Федька по берегу подплава и заглядывал в окна кают-компании. Но и там толстый кок подплава Милехин, обычно баловавший Федьку пончиками, неприветливо сказал:

Федька всё ждал: может быть, хоть воздушная тревога будет и он покажет опять, как ничего не боится. А вдруг, на счастье, ещё парашютиста сбросят, и он опять его выследит, и все снова признают, что Федька герой. Но день был сумрачный, ветер рвал пену с тяжёлых волн, на низком, хмуром небе не появлялось ни одного самолёта. В бухте было пустынно: миноносцы ушли охранять большой караван судов. И в этом суровом осеннем дне никто не хотел уделить ни одной минуты Федьке, и не было беглецу места в строгом мире, занятом своими военными будничными делами.

Наконец он увидел, что из штаба вышел Фальковский. Он кинулся навстречу командиру:

— Исаак Аркадьевич, а чего они мне говорят, что я этот... как его... дезертир?

— А кто же ты ещё? — спокойно отвечал Фальковский. — Конечно, дезертир.

— Это как — дезертир?

— А очень просто. Дезертир — это кто драпу даёт с фронта, своих товарищей бросает, боится, ищет местечка, где бы полегче. Так и говорится: трус и дезертир. Именно.

— Так я же вовсе наоборот! Сам на войну приехал. Тут и бомбить могут, а я не боюсь ничего. Чего же они говорят — «дезертир, дезертир»...

— Как вам нравится, он ещё рассуждает! Твоё дело что — тут быть или в классе? Я тебя спрашиваю. В классе твоё дело сидеть! Тебя Северный флот учиться послал, а ты отлыниваешь, ты убежал. Вот тебя наши правильно дезертиром и зовут. Скажешь, нет? Не правильно разве? А это ты, пожалуйста, мне не заливай — фронт здесь или не фронт. Мы здесь на фронте, а ты там свою вахту бросил.

— Мне там скучно. Я без вас не могу. Я уже привык. Я... эх и соскучился... Я вовсе... — И Федька заплакал.

Никто никогда не видел, чтобы Федька плакал. А тут он так и залился. Фальковский долго и тщательно откашливался, поправил фуражку, походил вокруг Федьки, потом обхватил ладонью голову его и прижал к своему боку.

— Кха, гм, гм... Ну, довольно реветь, слушай! Реветь тут уж совершенно ни к чему. Соскучился?! Я, думаешь, не соскучился? И у меня, может, тоже на Урале сынишка вроде тебя... Странное дело, конечно, соскучился. А когда я в море, думаешь, не скучно мне иной раз? А терплю. Не прошусь на берег. Ну, довольно тебе сопеть, хватит! Ну, кому говорю!..

— Я... я не дезертир... Я хотел... к вам только...

— Нельзя, Федя, дорогой, учиться тебе надо. И вообще, пожалуйста, не расстраивай меня... Ах, Федя, Федя!..

Подошёл Звездин.

— Ну что, договорились? — спросил он.

— Ясно, договорились! Кто это сказал, что Федька дезертир? Язык вырву тому, кто это скажет! Он просто немножко соскучился и нечаянно попал на самолёт, и Свистнев его нечаянно захватил, а теперь он нечаянно заревел.

— Вот и хорошо! — пробасил Звездин. — А чтобы он нечаянно ещё чего-нибудь не сделал, мы его сегодня ночью отправим обратно. Верно?

— Верно, — тихо отозвался Федька.

— Это ты тоже нечаянно говоришь?

— Нет, по охотке.

— То-то. И письмо напишем директору школы: так, мол, и так, нечаянно захватили мальчишку... Идёт, Фёдор?

— Ах ты, Федя, взял медведя, а обратно не вырвется! — сказал добродушно Звездин.

На рассвете мы опять проводили Федьку. На этот раз он уезжал уже без всяких торжественных проводов. Мы довезли его на катере до гидросамолёта. Немного смущённый, Свистнев подхватил Федьку на руки и втащил в машину. И тут, не глядя друг на друга, Фальковский и Звездин стали незаметно совать Федьке в руки и украдкой засовывать в его карманы консервные банки, печенье, плитки шоколада.

— Нечаянно захватил, — виновато сказал Фальковский.

— Да и у меня тоже случайно оказалось, — усмехнулся Звездин.

Катер наш отошёл в сторону. На «Каталине» взревели моторы, и огромный самолёт, раскачиваясь, касаясь притихшей утренней воды поплавками — левым, правым, левым, правым, — как конькобежец, разбежался по зеркальной поверхности бухты и мягко пошёл в небо.

Ну вот и всё. Так мы отправили снова Федьку в науку и сами, порядком опечаленные, вернулись на базу.

Через два месяца я получил в Мурманске письмо от Фальковского. Вот что он мне писал про Федю:

«Хочу сообщить тебе приятную новость про нашего Федьку. Свистнев прилетел сегодня и привёз Федькино письмо. Понимаешь, он теперь уже знает столько букв, что может писать целые письма. Федька не подкачал, не осрамил наш подплав. Стал учиться на «отлично» и просит, чтобы его привезли к нам зимой на каникулы. Обязательно привезём. И сделаем ёлку ему. А сегодня я ухожу в поход. И на двух кормовых торпедах знаешь что я написал? «По русскому — «хорошо», по арифметике — «отлично». Это Федькины отметки. С такими отметками не промахнёшься».

Лев Кассиль «Барабасик»

Все были в сборе. Не было только Барабасика.

— Барабасика не будет: он в госпитале, — сообщил лейтенант Велихов. — Приболел что- то наш Барабасик. Доктор говорит — воспаление.

— Жа-а-аль, — произнёс кто-то в темноте, и я узнал густой протяжный бас Окишева. — Скучно без Яши будет. И сам он страдать станет, если узнает.

— Конечно, очень скучно без Яши, — печальной скороговоркой отозвался Вано, грузин.

Разведчики Рыбачьего полуострова — самой северной точки фронта — отправлялись в ночной налёт на берег, занятый немцами. Маленький рыбачий бот знаменитого североморского десантника — разведчика Петра Велихова был готов к отплытию. Разведчики рассчитывали, пользуясь тёмной полярной ночью, напасть на гарнизон, взорвать склад, уничтожить огневые точки противника, захватить «языков». Велихов с десятком своих десантников уже не раз ходил в такие дела.

Маленький корабль разведчиков снискал большую славу у защитников Рыбачьего полуострова, отрезанного немцами от Большой земли. Его называли «ботик Петра Велихова» и добавляли при этом, что ботик нашего Петра Велихова, правда, не дедушка русского флота, но, несомненно, его внучек...

Велихов занял своё место в крохотной рубке. С моря дул пронизывающий ветер. И от самого Северного полюса до нас ничего не было у ветра на пути... Ночная пустыня Арктики касалась нас своим чёрным ледяным краем.

Прозвучала тихая, вполголоса, команда. Почти бесшумно заработал включённый дизель — выхлопы его были отведены под воду. Дрогнула палуба под ногами — мы отваливали. Но в это мгновение какой-то маленький человек, еле видимый в темноте, прыгнул из берегового мрака.

— Барабасик! Яша! — радостно узнали разведчики, окружая в темноте неожиданного пассажира. — Откуда ты? С неба, что ли, спрыгнул?

— Почему с неба? Вы считали, что Барабасик уже на небе? Оставьте ваши шутки! Я уже здоров. Такой товар не залёживается. Доктор выписал меня вчистую... Товарищ лейтенант, разрешите доложить... — Он вытянулся перед Велиховым, приложив руку к пилотке. — Возвращаюсь по излечении, материальная часть в порядке, настроение бодрое. Прибыл с опозданием, но, как говорили у нас в Мелитополе, лучше поздно, но «да», чем рано, но «нет».

— Погодите, — прервал его лейтенант, — а вы не рано с постели вскочили? Ведь у вас, доктор говорил...

— Хорошенькое «рано», товарищ лейтенант! Что же мне было — дожидаться, когда вы уже без меня до самого мыса дойдёте?

— Ну ладно, ладно, — сказал Велихов, — болтаете много. Пусть Окишев познакомит вас с заданием.

Громоздкий, широколапый, как медведь, Окишев и маленький Барабасик, сев на носу у зенитного пулемёта, негромко разговаривали между собой.

Над морем взошла луна, наполнив пространство глухим свинцовым блеском, и я рассмотрел бледное подвижное, совсем ещё мальчишеское лицо Барабасика, сдвинутую на ухо пилотку и лихорадочно горящие глаза. Барабасик, поёживаясь от холода, с неодобрением смотрел прямо на луну.

— Что вы скажете, шарик опять вышел на полную мощность! Просили мы, чтоб он светил на нас в эту ночь? Фрицы же увидят нас, как в хорошем кино...

Большая волна ударила в борт и обдала нас с ног до головы ледяными брызгами. Все вскочили, отворачиваясь от холодных шлепков воды.

— Но, но, — прикрикнул на волну Барабасик, не трогаясь с места, — нельзя ли поосторожнее? Тут же публика.

— Ох, чудак этот Яшка, его ничего не берёт! — говорили, тихо смеясь в темноте, разведчики, и каждый норовил ближе подсесть к шутнику.

А Барабасик уже мурлыкал тихонько, про себя, какую-то песенку: «На пароходе я плыла в Одессу морем раз... Погода чудная была, вдруг буря поднялась...»

— Отставить пение! — негромко приказал Велихов. — Разговорчики прекратить. Товарищ Барабасик, довольно вам травить, соблюдайте тишину.

Но Барабасик всё же успел рассказать мне шёпотом, пока мы шли к неприятельскому берегу, что его мать и младшего брата немцы расстреляли в Крыму и фрицы будут помнить его, Якова Барабасика. Он уже тринадцать раз ходил к немцам в тыл, и ещё не таких он им дел наделает! Большие глаза его мрачно блеснули при этом, и он пощупал матросский нож, висевший на поясе.

Мы подходили к вражескому мысу.

— Воображаю, сколько здесь фаршированной рыбы! — шепнул Барабасик.

— Почему фаршированной, Яша? — спросил Вано, уже предвкушая остроту.

— Почему фаршированной? А потому, что здесь уже много фрицев к рыбам на закуску отправлено. Так что тут каждая рыба заранее уже нафарширована фрицем.

Но вот все застыли в тщательно оберегаемом молчании. Ботик наш нырнул в синий мрак тени, которую отбрасывали скалы мыса. Двигатель заработал ещё тише. Мы подходили. Велихов знаком приказал готовиться к высадке.

Прошла минута. Другая. Бот остановился совсем. На скалы были бесшумно спущены сходни, и тут я увидел, что Яков Барабасик рывком расстегнул ворот на груди: под курткой оказалась полосатая фуфайка — матросская тельняшка «морская душа».

— А ну, — почти неслышным шёпотом произнёс Барабасик, — а ну, ребятки... Как у нас в двадцатом году пели: «Нет ни папы, нет ни мамы... Тридцать, сорок и четыре... Севастополь, Симферополь, Крым, Одесса, Мелитополь...» Даёшь ходу!

И, едва дождавшись команды, с ножом-бебутом в одной руке, с гранатой в другой, минуя сходни, он прыгнул с борта в чёрную, обжигающую морозом воду у берега.

Сначала всё было тихо. Немцы не заметили нас. Велихов выбрал хороший момент для высадки, дождавшись, когда луна зашла за облако. Барабасик в темноте добрался вместе с пятью товарищами до блиндажа, прыгнул сзади на часового, зажал ему рот, ударил ножом и, перешагнув через упавшего, ворвался первым внутрь землянки. Там, в блиндаже, произошла молчаливая и жестокая схватка. Немцы не успевали даже вскрикнуть со сна. Пятеро из них были мгновенно убиты. Троих с заткнутыми ртами погнали к боту. Но в соседней землянке проснулись. Солдаты выбегали в одном белье, стреляли во все стороны из автоматов, припадая за камни. Взвились тревожные ракеты. Откуда-то из-за скал ударили по нас миномёты. В воде, возле самого борта, визжа и рыча, взметнулись кипящие пенные столбы. Надо было уходить.

На берегу грохнули четыре мощных взрыва. Багровые зарницы пронизали ночь. С шумом осыпались камни. Это разведчики гранатами подорвали склад боеприпасов, рванули мины под береговыми орудиями.

Дело было сделано. Отстреливаясь, разведчики спешили к боту, на котором был уже запущен двигатель. Двоих наших раненых принесли на руках товарищи. «Языков» уложили в трюме. Теперь все были на борту. Можно было уходить. Но опять не оказалось Барабасика.

Окишев, Вано и ещё один разведчик, проклиная Барабасика и его вредный характер, из-за которого вечно всем одно беспокойство, кинулись на поиски пропавшего.

Разрывы мин слепили и оглушали нас. Осколки в двух местах продырявили рубку нашего кораблика.

Вдруг Велихов закричал:

— Вот он, чертяка!

И при свете луны мы увидели маленькую фигурку Барабасика. Он вёл огромного полураздетого обер-лейтенанта. Барабасик подгонял его сзади, тыча рукояткой ножа в поясницу:

— А ну, ходи веселее, не играй на моих нервах, не действуй мне на характер!

Когда мы были уже далеко в море и луна, спрятавшаяся было за набежавшие тучи, снова растворила в своём зеленоватом свечении мрак полярной ночи, я заметил, что грудь и лицо Барабасика залиты кровью.

— Вы ранены?

— А, чистый пустяк! — заворчал он. — Это большею частью даже не моя кровь. Это я там в землянке у них... замарался...

Внезапно он замолчал, пошатнувшись, и быстро присел на палубу. Я наклонился к нему. Меня обдало горячечным жаром, исходившим от него. Он был совершенно болен, наш Барабасик!

Первым, кого мы увидели на своём берегу, был негодующий врач. Он накинулся на нас и на Барабасика, который сам уже не мог стоять на ногах от слабости. И мы узнали, что Барабасик просто-напросто удрал из госпиталя, услышав, что разведчики собрались без него в поход.

На следующее утро вместе с Велиховым, Окишевым и Вано мы отправились в госпиталь навестить Барабасика. Мне захотелось узнать у моряков-разведчиков некоторые подробности о Барабасике.

— Он наш, кавказский, — убеждённо сказал мне Вано. — С Чёрного моря.

— Кто это его тебе на прописку дал, — возразил Окишев, — когда он из наших краёв! Хоть, может, и не природный, да на строительстве работал у нас, в Сибири.

— Там разберёмся, кто и откуда, когда после войны домой поедем, литеры на проезд будем брать, — проговорил лейтенант Велихов. — Пишите, в общем: парень-герой, рождения тысяча девятьсот двадцатого года, родом из наших, комсомольского племени, североморского звания...